Михаил Шелков, командир стрелкового батальона

Печать
Автор: Михаил Шелков
Впервые опубликовано 09.11.2011 20:12
Последняя редакция 05.02.2012 15:17
Материал читали 18016 человек
Михаил Шелков, последний учебный день, май 1941 г. Михаил Шелков, последний учебный день, май 1941 г.

Капитан Михаил Шелков, 1944 г. Капитан Михаил Шелков, 1944 г.

Михаил Николаевич Шелков, 2004 г. Михаил Николаевич Шелков, 2004 г.

Прим V_P: это отдельные фрагменты из воспоминаний Михаила Шелкова. Осень 1942 года, район Ржева и Демянска. Михаил — старший лейтенант, командир стрелковой роты.

Итак, прошло полгода, как я на фронте, и все это время мы фактически топчемся на месте. Все наши попытки прорвать оборону немцев заканчиваются практически ничем. Каждые 100 метров продвижения вперед даются большой кровью. Опять стоим в обороне, но немец и не пытается ее прорывать. Выставляем усиленные посты, проводим учения, проверяем личный состав на вшивость. На передовой затишье, и поэтому что ни неделя, то какая-нибудь комиссия с проверкой. Отсюда постоянно разные мелкие неприятности: то винтовку нечищеную найдут, то кто-то покакал в неположенном месте, то настоящей строевой выправки у сорокалетнего солдата не обнаружат. А тут еще нашествие несметного количества мышей-полевок, а от них туляремия — легочное заболевание, часто с тяжелыми осложнениями. Чтобы этого не случилось, всей роте делают прививки. Раз в десять дней повзводно водим солдат в ближайший тыл в баню. Шаек, естественно, нет, моемся из солдатских касок.

К радости своей узнал, что в войсках упразднили институт комиссаров (политруков), то есть наконец- то восстановили единоначалие. Политруки теперь начали называться замполитами и больше не имели права вмешиваться в действия командиров. Тогда же, в начале 1943 года был принят новый боевой устав пехоты. Теперь во время атаки не только рота, но и весь батальон продвигались вперед редкой цепью, 5 метров боец от бойца. И никакого эшелонирования. То есть солдаты шли как бы одной, растянутой по фронту, шеренгой. Командиры шли сзади. Взводные — почти вплотную к атакующей цепи. Значительно дальше — ротные командиры — каждый из них обязан был держать в поле зрения свою роту, а комбат со штабом сидел в своем окопчике на командном пункте и по телефону и через связных руководил боем. Он начинал двигаться вперед только после того, как его солдаты врывались в траншеи противника и закреплялись там. Конечно, при этом командиры тоже довольно часто гибли на минных полях: от неподавленного пулеметного и артиллерийского огня, от огня снайперов. Однако после таких существенных изменений в уставе командный состав в бою жил заметно дольше, и пехота становилась более управляемой.

Стали значительно больше уделять внимания артподготовке. Учили пехоту идти вслед за огневым валом — это когда наша артиллерия бьет по позициям немцев, смешивая там все с землей и не давая им поднять голову, а пехота в это время продвигается вперед. И вот, когда наши солдаты начинают погибать от наших же снарядов (!), огонь переносится на следующую линию обороны противника — и так в принципе могло продолжаться довольно долго.

Пехоте стали больше придавать огневых средств — пушек, минометов, лучше стала координация между различными родами войск. Появилось больше автоматического оружия: автоматы ППШ, ручные пулеметы Дегтярева. Практически не было проблем с боеприпасами. А одеты мы были в зиму 1942/43 года просто шикарно. На тело надевалось белое теплое байковое белье. Поверх брюк — стеганые ватные штаны, на ногах — теплые фланелевые портянки и валенки. Под гимнастеркой — шерстяной свитер, под шинелью — стеганая ватная фуфайка. Вместо шинели и фуфайки, особенно командирам, часто выдавали дубленые полушубки.

Немцы тоже поприоделись — предыдущая зима их многому научила,— но такой роскоши, как у нас, у них не было и близко. У каждого немецкого пулеметного поста у них стояла пара очень странной обуви, своего рода чеботы, примерно пятидесятого размера, с деревянной подошвой и верхом из толстого сукна. Придя на пост, пулеметчик залезал своими сапогами в эти чеботы, но в сильный мороз это помогало мало, и, чтобы согреться, он начинал или бегать по траншее взад-вперед, или отплясывать какой-нибудь танец на месте. Громкий стук деревянных подошв по мерзлой земле разносился по всей округе, и мы поначалу не могли понять, что там у фрицев происходит, не затевают ли какую-нибудь пакость. Чтобы это выяснить, специально взяли языка и, узнав, в чем дело, от души похохотали и позлорадствовали.

Все мы каждой клеточкой своего тела чувствовали, что грядут перемены и скоро закончится наше «великое стояние». В Сталинграде Паулюс сидел в кольце, и Манштейн на своих танках не смог к нему пробиться. В воздухе стало заметно больше наших самолетов, и мы наконец впервые увидели наш знаменитый танк Т-34. На фронт постоянно шло пополнение — полностью укомплектованные хоть и на скорую руку, но обученные части.

Неожиданно немцы в одну ночь оставили Ржев и стали отводить свои войска по всему фронту. Отходили поспешно, почти без боев и, надо сказать, очень грамотно. Наши войска, естественно, бросились вдогонку.

Дней за десять до этого меня вызвали в штаб полка и приказали принять приданную нашему полку 122-ю штрафную роту. Эти роты тогда называли почему-то «шурами» ["шурами" или «шурочками» наши солдаты называли эти части из-за крайне высоких потерь — от слова «шурик», что означало покойник — V_P]. В штрафную роту или штрафной батальон попадали военнослужащие, совершившие грубое нарушение воинской дисциплины или какое- нибудь преступление. Часто на вооружении у них были только винтовки и никакого автоматического оружия. Их всегда бросали в самые горячие места. Ими затыкали бреши в своей обороне, их в первую очередь бросали на прорыв вражеской обороны. Зачастую такие подразделения погибали полностью в одночасье. Правда, если штрафник получал ранение, пусть даже легкое, то считалось, что он искупил вину кровью. Но за малейшее неповиновение — трибунал, а там, как правило, расстрел. Впрочем, в боевой обстановке командир и сам мог расстрелять любого за невыполнение приказа. Офицерам воевать в штрафной роте было гораздо проще, чем в обычных частях. Не нужно было пинками и матюгами, грозя пистолетом, гнать солдат в атаку. Достаточно было пустить ракету, и они дружно вставали и шли вперед. Однако комсостав туда подбирался тщательнейшим образом. Как правило, это были уже понюхавшие пороху офицеры, непременно члены партии, не имевшие никаких взысканий по службе, проверенные особым отделом. Меня, кстати, перед этим назначением в спешном порядке приняли в партию.


Но моя «шура» имела, что называется, лица не общее выражение. Да, там были и дезертиры, и урки разных «профилей», был даже один бывший председатель колхоза, но костяк роты составляли кадровые военные из числа нашего воинского контингента, введенного в Иран в 1941 году. Кто-то из них был наказан за пьяные драки, кто-то за мародерство, кто-то «поматросил» с женщинами-мусульманками — разные у всех были истории. Однако они знали свое дело и изначально были довольно дисциплинированны. В течение нескольких дней я с ними проводил учения в тылу: боевые порядки, сближение с противником, выход на рубеж атаки, атака, бой внутри обороны противника, закрепление на занятом участке. У меня с ними не было решительно никаких проблем — действовали четко, слаженно, грамотно. Несколько раз за нашими учениями наблюдал командир полка и не сделал ни одного замечания, что уже можно было считать за похвалу.

И вот началось наступление. Тут же нашу роту назначают головной походной заставой полка (ГПЗ полка). Как я уже сказал, в тот момент немцы начали быстрый отвод войск с большого участка фронта на заранее подготовленные позиции. Основная масса войск отходила не в боевом порядке, а в походных колоннах. Нашим войскам, чтобы не терять соприкосновения с противником, тоже приходилось сворачивать свои боевые порядки, строиться в походные колонны и, как говорил Суворов, «поспешать не торопясь» за немцами. А те, чтобы мы не наступали им на пятки, выставляли свои заслоны — тыловые походные заставы (ТПЗ), которые сдерживали наше продвижение. Так вот, чтобы походная колонна полка не напоролась на засаду, вперед высылалась эта самая ГПЗ, которая двигалась впереди полка на расстоянии 1–1,5 километра растянутым (полубоевым) строем, имея на визуальном расстоянии парные дозоры впереди и по флангам. При огневом соприкосновении с противником походная застава моментально разворачивалась в цепь, и начиналась атака. При этом нужно было действовать так, чтобы у противника создалось впечатление, что против него действуют основные силы полка. Если не удавалось сбить противника своими силами, ждали или подкрепления, или огневой поддержки полка. В ГПЗ полка, как правило, выделялась усиленная рота. Ей придавались несколько батальонных минометов, противотанковые средства, ручные пулеметы по пять штук на взвод. Каждый второй боец был вооружен автоматом ППШ, а также в обязательном порядке радиостанция для связи со штабом полка. (Последнее по тем временам вообще считалось роскошью. В начале сорок третьего рация была только в батальонах, и то далеко не всегда).

Однако, когда командир полка начал ставить мне задачу, я с тоской понял, что у него очень, мягко скажем, своеобразные понятия о назначении ГПЗ и что мне нечего надеяться на дополнительное огневое усиление роты и придется обходиться девятью штатными ручными пулеметами (на всю роту) и пятью- шестью автоматами на взвод. Радиостанцию нам тоже не дали, и связь с полком предстояло поддерживать в основном через связных.

Что ж, приказ есть приказ, и потому идем вперед, как предписано. И вот впереди какая-то деревня. Разворачиваемся и пока продвигаемся молча, в нас не стреляют, и мы не стреляем. Рота еще в полном составе, потерь пока нет, и поэтому мои 120 человек растянулись в цепь почти на полкилометра. Чтобы видеть всю роту, я иду чуть сзади метрах в тридцати-пятидесяти. И вот раздались сначала одиночные винтовочные выстрелы со стороны немцев и почти сразу автоматные очереди. Огонь не очень плотный, и потому никого из моих ребят пока не задело, смотрю, идут все. Тут же открываем ответный огонь из всего, что у нас есть. Все девять пулеметов бьют частыми короткими очередями. У пулеметчиков ремень пулемета перекинут через шею, и сам пулемет висит горизонтально, чуть выше пояса. Таким вот образом, на ходу стреляя, продвинулись на несколько десятков метров. Смотрю, один мой парень упал, потом еще один. Но чувствую, немцев там совсем немного, вот-вот должны их выбить. Так и есть. Скоро они прекращают стрелять, и мы входим в деревню. За большим упавшим деревом, вывороченным с корнем, обнаруживаем двух убитых немцев. Погибли явно в бою, отстреливаясь.

Наши потери — двое убитых и двое раненых. На противоположной околице вновь разворачиваемся в цепь и на случай возможной контратаки держим под прицелом опушку леса. Тихо. Высылаю вперед и на фланги дозоры — противника они не обнаруживают. Отправляем раненых в тыл, строю роту в полубоевой порядок, и идем дальше. В течение дня прошли еще две или три деревни, но без пальбы, немцев там уже не было. И вот к ночи еще одна деревня. Явно там кто-то есть и нас давно уже заметили и ждут. Не выходя из леса, разворачиваемся и ползем вперед на рубеж атаки. Снегу по колено, понятно, что быстрый бросок совершить не сможем, поэтому нужно подползти как можно ближе. Чтобы видеть нас, немцы зажгли два дома по обоим краям деревни. Как поднимемся, будем у них как на ладони.

Подползаем метров на шестьдесят-семьдесят от первых домов. Тихо, только горящие дома потрескивают. Даю команду к атаке. Все дружно поднимаемся, и нас тут же встречает ружейный и автоматно-пулеметный огонь. Несколько человек сразу падают, но остальные, стреляя на ходу, прут вперед. Не слышу ни «Ура!», ни «За Родину-мать!», ни «За Сталина!». Слышу из глоток матюги и какой-то звериный рык. Чаще вообще ничего не слышно, все заглушают выстрелы. Повсюду огненные трассы пуль с обеих сторон, но с нашей стороны заметно гуще. Врываемся в деревню, прочесываем ее. На дальней околице обнаруживаем с дюжину убитых немцев, и среди них лежит явно русский мужик с вещмешком за спиной и в валенках. Как потом выяснилось, староста этой деревни. Жителей, как всегда, почти никого нет, все попрятались в лесу. Высланные дозоры сообщают, что немцев нигде не видно. Докладываю в полк о наших потерях — 15 или 17 (сейчас уже точно не помню) убитыми и ранеными. Не дали нам и двух часов отдохнуть в тепле, как снова команда «вперед».

И так день и ночь, день и ночь. Если и выдавался короткий отдых, то меня тут же вызывали в штаб полка. Все это время я нормально не спал ни одного часа. Никогда не думал, что можно спать буквально на ходу, а вот научился. Бывало, иду и, заснув, начинаю «сбиваться с курса». Ординарец постучит по плечу: «Товарищ старший лейтенант, нам прямо». Встрепенусь, кое-как очухаюсь и стараюсь идти прямо.


Таким вот образом мы довольно быстро прошли Калининскую область и вступили на территорию Смоленской области. Подготовив там оборонительные сооружения, немцы намерены были остановить нас. Однако полки, которые наступали слева и справа от нашего полка, быстро прорвали оборону противника, и те немецкие части, которые противостояли нашему полку, оказались под угрозой окружения, так как у них оголились фланги.

В немецкой армии не было приказа № 227 («Ни шагу назад»), поэтому если отсутствовали какие-либо стратегические или политические соображения, то в таких ситуациях немцы всегда отводили свои войска и выравнивали фронт. Они гораздо бережнее относились к своим солдатам, нежели мы. Так было и на этот раз. Немцы опять отходят, мы устремляемся следом, стараясь, что называется, на их плечах продвинуться как можно дальше. Моя рота по-прежнему является главной походной заставой полка. Численность ее сократилась более чем на половину. Каждая более или менее серьезная стычка стоит нам в среднем 8–10 человек убитыми и ранеными. Люди измотаны до крайности. Какая-то нечеловеческая усталость притупила все желания, все эмоции. Мысль о смерти уже не так страшит. Вроде как все равно, жив ты или мертв. Если вначале рота дралась лихо и, я бы сказал, дерзко, то теперь как-то тяжело, угрюмо.

В эти дни я впервые близко увидел пленных немцев, а однажды был свидетелем дикой расправы над пленными. Человек пятнадцать пленных солдат сидели на обочине дороги. Где и когда их захватили, я не знаю. Они сидели неподвижно, спиной к дороге, их стерегли два наших молодых солдатика с автоматами. Вдруг подъезжает «Виллис», и из него выскакивает офицер, как я потом случайно узнал, какой-то замполит из соседней дивизии. На ходу вынимает пистолет и с каким-то звериным рычанием направляется к пленным. Подойдя вплотную к крайнему из них, приставляет пистолет к его затылку и спускает курок. Немец падает замертво. Потом к следующему, к следующему. У него заканчивается обойма. Он быстро меняет обойму — и так он стреляет, пока все они с пробитыми черепами не легли в ряд. Немцы не молили о пощаде, не пытались бежать, не сопротивлялись. Умирали молча, как ягнята на заклании. Только в тот момент, когда замполит приставлял пистолет к затылку, каждый из них как-то съеживался и убирал голову в плечи — выстрел — и он мешком валится на бок или назад.

За день или два до этого мои ребята убили двух немцев, как только те поднялись из укрытия с поднятыми руками. Но еще за минуту до этого те немцы стреляли в нас, и их убили, можно сказать, в пылу боя. А тут происходила какая-то бойня, истребление, пусть врагов, но пленных, а потому беззащитных. Причем это не были какие-то эсэсовцы или полицаи- предатели. Это были обычные солдаты вермахта, каких я потом видел в большом количестве. Я стоял в каком-то оцепенении и с ужасом наблюдал эту сцену.

В самом начале марта, во время очередного перехода, из штаба полка вдруг прибегает связной с устным приказом: всей роте устроить огневую засаду по обеим сторонам дороги. Как якобы доложила разведка, в 2 километрах от нас за лесом в какой-то деревне застряла немецкая часть. Поскольку из деревни только одна дорога, они непременно должны выйти прямо на нас. Я смотрю на карту и не вижу этой деревни. Это мне почему-то очень не нравится. Впрочем, думать некогда, они там в штабе знают, что делают.

Тут же занимаем позиции по обеим сторонам дороги, тщательно маскируемся. Вскоре с опушки леса прибегает дозорный и докладывает, что вдали появилась колонна. Отдаю приказ роте приготовиться, а сам залезаю на сосну, чтобы лучше разглядеть, кто это на нас движется. В бинокль вижу людей, большинство из которых одеты в белые полушубки. Немцы, бывало, тоже надевали наши дубленки, но чтобы в таком количестве… И вдруг с ужасом понимаю, что это наши, мало того, наш полк. Нетрудно представить, что бы было, если бы мы с близкого расстояния 4 открыли огонь из 9 пулеметов и 20 автоматов по голове плотной походной колонны, где шли командир полка, замполит, начальник штаба, командир первого батальона со штабом… Это бы была гора изрешеченных трупов, а я бы и до трибунала не дожил — тут же самосудом расстреляли бы. Однако к вечеру об этом происшествии я забыл и думать. Нам были поставлены очередные задачи, и мы пошли вперед.

Ко второй половине марта от 120 человек в роте оставалось 20 активных штыков. Такое малое количество до предела измотанных солдат нельзя было использовать в качестве ГПЗ полка, но никто, конечно, не потрудился мне объяснить, почему нас не заменяют или хотя бы не пополняют. И каким-то чудом нам все еще удавалось выполнять возложенные на нас задачи. Каким-то звериным, первобытным чутьем мы научились определять, сидят ли в этом перелеске или в той деревне немцы и что нам надо предпринять, чтобы их выбить, пока они не перестреляют нас, как куропаток. Конечно, как говорится, пуля — дура, и рано или поздно она достает любого такого «зверя», я не говорю уже о минах, артобстреле, бомбежке с воздуха.

Началась весна, и нашу без того «фантастическую» жизнь стала сильно осложнять распутица. Днем наши валенки и портянки (а часто и одежда) пропитывались талой водой, а ночью температура падала до минус 10–15 градусов, и потому как зачастую костер разводить было нельзя, это, честно говоря, приносило нам немалые мучения.


Постепенно расстояние от нас до колонны полка сократилось с 1,5 километра до 100–150 метров. Нас оставалось слишком мало, чтобы продолжать выполнять задачи головной походной заставы. Скорее мы уже были своего рода передовым дозором, нежели заставой. К тому значимому для меня моменту, о котором я хочу поведать, наш полк уже долго шагал по Смоленской области и вышел к небольшому городку Холм-Жирковскому. По карте это без малого 100 километров, но шли мы, естественно, не по прямой, и потому, сколько километров мы реально натопали, один Бог знает. Было очевидно, что немцы постараются нас там задержать и придется брать город с боем. Мы подошли к городу ночью. Первый батальон полка вышел на рубеж атаки и залег в кустах слева от нашей роты, в которой тогда вместе со мной оставалось восемнадцать человек.

Помню, небольшой морозец, в общем, тихо. Иногда, правда, немцы постреливают по перелеску, где мы лежим. И вдруг совсем рядом с нами раздается громкая музыка, звучит фокстрот «Рио-Рита». Меньше всего на свете я ожидал услышать какие-то танцевальные ритмы, и потому мне показалось, что я схожу с ума. Но скоро музыка, слава богу, прекратилась, и из репродукторов на всю округу полилась немецкая речь: «Ахтунг! Ахтунг! Дойче зольдатен унд официре!..» Оказалось, это наш агитационный автомобиль приехал на передовую убеждать немцев в неправоте их дела.

Вскоре командир первого батальона позвал меня на летучий военный совет, где мы совместно с его штабом и ротными командирами по результатам разведки и рекогносцировки попытались выработать план действий. До первой линии обороны немцев было явно более 100 метров, а атаковать придется по открытому полю, почти по пояс в снегу. Пока мы будем барахтаться в сугробах, немцам хватит одного пулемета, чтобы всех нас там положить. Огневой мощи полка было явно недостаточно для эффективной артподготовки, и если все же атаковать вот так бесхитростно в лоб, то можно угробить весь полк и все равно, как говорится, остаться при своих интересах. И хотя хронические «отрыжки» бесславного сорок первого года имели место вплоть до конца войны, но в данном конкретном случае командиры, насколько я мог судить, искренне пытались найти правильное, грамотное решение задачи. Чтобы лучше думалось, принесли мясные консервы, хлеб, горячий чай, однако и это не помогло прийти к общему мнению. Последнее слово оставалось за командиром батальона. Как только он, выслушав наши соображения, скажет: «Слушай приказ!» и доведет до нас суть своего приказа, наш военный совет закончится, и мы должны будем беспрекословно выполнять все, что в этом приказе прозвучит.

Но не суждено мне было узнать, что решит комбат и как именно пройдет вся эта операция. Меня позвал телефонист и сказал, что сейчас со мной будет говорить командир полка. Я пошел туда, где находился телефонист со своим аппаратом, и в ожидании связи лег на снег, положив лицо на руки. Помню, стрельба совсем прекратилась, тихо, чуть-чуть подмораживает, все небо в звездах. Я стал проваливаться в сон, и тут мне сказали, что штаб полка на связи. Опираясь на левый локоть, я чуть приподнялся и правой рукой потянулся за телефонной трубкой. И в этот момент я почувствовал тяжелый, тупой удар в грудь и ткнулся в снег. Боль была невыносимая, и я, видимо, громко застонал. Связист бросился ко мне и задрал мой полушубок, чтобы определить, слепое у меня ранение или сквозное. Если есть выходное отверстие в спине, то шансов выжить больше. Исследовав мою спину, сказал: «Хреново дело, командир! Дырки нет, пуля в тебе».

Тут меня стало тошнить и рвать — буквально наизнанку выворачивать. Те самые мясные консервы с кровью так и потекли по снегу. Пуля, войдя под углом в грудь, застряла где-то в кишечнике. При таком ранении чаще всего умирают от внутреннего кровотечения и общего заражения крови. Дальше все зависело от того, сколь скоро я окажусь на операционном столе. И тут, нужно сказать, мои штрафники проявили настоящую преданность своему командиру, мне то есть. Двое из них побежали в санроту полка и доставили сани-носилки в собачьей упряжке. Правда, санрота располагалась далеко, и, пока я ждал, мне пришлось долго лежать на снегу в сырых валенках и портянках, поэтому мне здорово прихватило морозом ноги.

Но вот меня положили в сани, чем-то укутали, и собаки тронулись в путь. Они бежали довольно быстро, и мои солдаты едва поспевали за санями. Постромки этой упряжки были короткие, а собаки от натуги испускали газы, и этот тошнотворный запах бил мне прямо в нос. У меня опять началась мучительная рвота. Только бы, думал я, не потерять сознание и не захлебнуться в своей рвотной массе. Такой негероический конец меня никак не устраивал.


Долго ли, коротко ли, прибыли мы наконец в полковую санроту. Я всеми клеточками тела чувствовал, что мой запас жизненных сил иссякает, что еще немного, и я отправлюсь в мир иной. И я действительно чуть было не отправился туда, потому что санитары отказывались нести меня на операционный стол, заявив, что я штрафник и моя рота не принадлежит полку, а всего лишь придана ему, а потому мне придется подождать, пока они «своих» обработают. Конечно, как-то возражать, противиться этому произволу у меня не было никакой возможности. Но тут один из моих ребят снял с плеча карабин, клацнул затвором и, смачно выругавшись, велел им не мешкать и нести меня, куда надо. Те, тоже слегка матерясь, покорно подхватили мои носилки, и скоро я уже был на операционном столе.

Я не успел проститься со своими «ангелами-хранителями», и сейчас, к стыду своему, я не помню их имена. Но я помню их лица, помню практически всех 120 человек. Они дрались так, как мало кто дрался, и, уж поверьте, не ради славы, не ради наград. Я горжусь тем, что они, кадровые вояки, приняли меня как командира, и не по уставу, а по сути. Я шел с ними в одном боевом порядке, делил с ними все те невзгоды и нечеловеческие трудности, которые выпали на нашу долю. Хотел бы я знать, в какой степени и моя вина в том, что все они полегли там, на тверской и смоленской земле. Ну, когда предстану перед Богом, все тогда и узнаю.

Операционная располагалась в обычной крестьянской избе. Изба была с маленькими окнами, низким, закопченным потолком, но просторная и хорошо натопленная. Положили меня на операционный стол, сняли окровавленную одежду и тут же наложили на лицо хлороформную маску. Прошло несколько секунд, сознание мое помутилось, но я продолжал слышать голоса врача и медсестер. Затем слышу, врач говорит: «Пинцет». Я пытаюсь сказать, что я еще в сознании, но сил нет даже губами пошевелить. Затем я почувствовал, как в меня врезается скальпель, и от жуткой, нестерпимой боли сознание мое отключилось.

Вскоре я пришел в сознание и, как ни странно, чувствовал себя довольно хорошо, как после долгого, здорового сна. Не было ни головной боли, ни тошноты, что обычно человек ощущает после наркоза, и, пока лежал неподвижно, рана почти не болела. Мне было всего лишь 19 лет, от своих родителей я унаследовал отменное здоровье, к тому же я не курил и практически не пил, за исключением боевых ста грамм перед атакой, и поэтому организм мой справился и с большой потерей крови, и с обморожением, и с воздействием наркоза.

Подошли две сестрички и со смехом рассказали мне, как «неприлично» вел я себя во время операции. Когда врач стал надрезать мне рану, я замычал, как бык, схватил правой рукой верх халата старшей сестры и разорвал его до пояса. Тут же от врача я узнал, что пулю под раной не нашли, но так как большого кровоизлияния нет и у меня нормальный ритм дыхания и сердцебиения, то резать в санроте меня больше не будут. Сейчас же с другими ранеными меня погрузят в грузовик, а там на железнодорожную станцию и санитарным поездом в тыл, в госпиталь.

И действительно, через каких-нибудь полчаса я уже лежал в кузове полуторки, и по истерзанной войной и весной дороге нас повезли на станцию Зубцово. Никто не удосужился постелить хотя бы соломы на дно кузова, мы лежали на голых досках, и поэтому дорожная тряска приносила нам большие страдания. Всю дорогу до станции стоял стон и густой русский мат. Удивительно, как у нас часто сочетается, причем в одном человеке, и беззаветная преданность долгу, и даже жертвенность, и элементарное разгильдяйство и равнодушие.

На станции Зубцово нас погрузили в двухосные вагоны-теплушки и повезли в сторону Москвы.

Вот так закончилась моя первая боевая эпопея в отдельной штрафной роте 1194-го стрелкового полка 359-й дивизии на Западном фронте.


V_P: потом было долгое излечение, короткая побывка на родине, КУКС, запасной полк, и в 1944 году уже в звании капитана и в должности командира батальона Михаил Шелков оказался сначала участником операции «Багратион», а потом переброшен в Прибалтику, прошел почти ее всю, попал и чудом уцелел в страшной мясорубке, когда немецкие танки буквально раздавили их полк, и в итоге оказался у ворот Восточной Пруссии.

[…]

И вот наконец германская граница, Восточная Пруссия, так сказать, колыбель германского милитаризма! На нашей земле (а Литву мы тогда считали, несмотря ни на что, своей) немца больше нет! За два года до этого, сидя в окопах под горящим Ржевом и видя перед собой поле, усеянное телами наших солдат, трудно было представить, поверить, что я когда-нибудь буду разглядывать в бинокль не противоположный берег Волги, занятый врагом, а само логово врага. Честное слово, это будоражило воображение и заставляло сердце биться чаще.

Граница проходила по мелкой, но быстрой речке со странным названием Шешупа. Справа от полосы наступления нашего полка находился литовский пограничный городок Наумистис, а за рекой вплотную к нему подходил немецкий городок Ширвиндт. Уже при первом, поверхностном взгляде на тот берег было понятно, что нас ждут и к нашему приходу все готово. По данным разведки, нашему полку противостоял Прусский Фюзелирный (Передовой) полк, сформированный из местных жителей. Костяк полка составляли опытные, воевавшие на Восточном фронте солдаты. Они помнили, что творили на нашей земле, и понимали, что мы сюда пришли не шутки шутить, и поэтому все они готовы были умереть, но не пустить нас на свою землю.

К встрече с нами подготовили не обычные дерево-земляные полевые укрепления (иначе говоря, дзоты — дерево-земляные огневые точки), а мощную, эшелонированную оборонительную систему, главным составным элементом которой являлись железобетонные доты — долговременные огневые точки. Каждый такой дот представлял собой небольшую крепость. Внизу под землей в железобетонной шахте на нескольких ярусах располагались склад боеприпасов, склад продуктов питания и воды, кухня, спальные места. В верхней части дота устанавливалось орудие и станковый пулемет. Все это накрывалось мощным железобетонным колпаком обтекаемой формы, через амбразуры которого немцы и вели по нас огонь. Доты располагались в шахматном порядке: на каждые два передних дота сзади в 100 метрах находился еще один дот для прикрытия первых двух. Между дотами была телефонная связь, а в некоторых из них мы потом нашли даже радиостанции. Было совершенно ясно, что никакая даже самая мощная артподготовка не сможет подавить эти огневые точки. Только при прямом попадании в колпак или снаряда очень крупного калибра, или тяжелой авиабомбы, или при прямом попадании снаряда в амбразуру это сооружение можно было вывести из строя. Был, правда, еще вариант: послать туда штурмовые группы с огнеметами и зажигательными и дымовыми шашками. Но и это не гарантировало успеха, так как все подходы к дотам были как на ладони и хорошо простреливались.

Как потом выяснилось, немцы всерьез надеялись остановить на этом рубеже наше наступление. Но чтобы сломать им здесь хребет, нам потребовался один день. Другое дело, какой ценой нам это досталось… Было решено сразу после артподготовки ввести в дело танки, которые на ходу будут бить из своих пушек и пулеметов по амбразурам дотов. А уж вслед за танками пойдет наша многострадальная пехота.

[…]

Как мы и ожидали, наша артиллерия никакого видимого вреда немецким дотам не причинила, но, по крайней мере, нарыла воронок вокруг этих колпаков, что позволит потом подползти к ним вплотную. За несколько минут до атаки послышался гул танковых моторов. С нашего тыла в боевом порядке «в линию» по всей полосе наступления шла приданная батальону танковая рота. Еще одна танковая рота, приданная нашему соседу слева, также шла к передовой. И вот они переваливают через нас, спускаются с берега к воде, форсируют речку — и вот они уже на территории Германии!

С ходу из пушек и пулеметов танки бьют по амбразурам дотов. Но в те времена еще не существовало стабилизации ствола танкового орудия. При движении танка по пересеченной местности ствол постоянно задирался вверх и опускался вниз, поворачивал то влево, то вправо, и поэтому поразить на ходу такую небольшую цель было очень сложно. А попадая в железобетонный колпак, танковый снаряд делал в нем лишь маленькую щербинку.

Атакующие цепи рот пошли практически сразу за танками, ведя на ходу огонь, также целясь в амбразуры. Ну а что же немцы? А немцы подпустили моих ребят на достаточно близкое расстояние и открыли по ним беспощадный, губительный огонь из пулеметов длинными очередями. Смотрю, на колпаке один за другим взрываются три артиллерийских снаряда, выпущенные из танков, а немецкий пулемет в это время продолжает оттуда стрелять как ни в чем не бывало.

Впрочем, не долго все это продолжалось. Танки, подходя к дотам на несколько метров, в упор били по амбразурам, а солдаты забрасывали туда гранаты и зажигательные и дымовые шашки. А вскоре сильно поредевшая цепь батальона прошла первую линию дотов и залегла перед второй линией. Пришла, пора и мне переносить свой командный пункт ближе к ротам. И вот я, мои заместители, связные, радисты, командир артиллерийского дивизиона редкой цепочкой двинулись вперед. Дважды нас обстреливал немецкий пулемет, дважды нам приходилось бросаться на землю. По пути мы находили много наших убитых солдат, в том числе командира четвертой роты, узбека, старшего лейтенанта Нуманова. Перед ним лежал его взведенный автомат. Было очевидно, что парень шел непосредственно в боевых порядках своей роты (хотя по уставу он не должен был этого делать), подбадривая свох бойцов личным примером, и погиб геройски.


Не доходя метров пятьдесят до залегших рот, мы тоже залегли. Но, поскольку мы расположились на открытом месте, немцы вскоре повели по нас пристрелочный артиллерийский огонь. Я, занятый организацией следующей атаки, не обратил сначала на это внимания, но капитан-артиллерист сразу все понял и предложил уйти или в траншею, или в один из отбитых немецких дотов. Я согласился. Мы сползли в ход сообщения, и я, как и положено хозяину, пошел первым и повел всех за собой к ближайшему колпаку.

Как раз в этот момент наладили связь, и телефонист крикнул, что меня вызывает к телефону командир полка. Я сказал шедшему за мной артиллеристу, чтобы они шли в дот и ждали там меня, а сам взял трубку. Не помню, о чем конкретно мы говорили с комполка, но разговор был коротким. Я держал еще трубку в руках, как вдруг со стороны дота раздалась длинная автоматная очередь. Я бросился туда и увидел, что капитан-артиллерист лежит бездыханный на земле, весь изрешеченный пулями. Оказалось, что этот дот не был подавлен, и расчет его, несмотря на то что они уже находились в нашем тылу, намерен был продолжать сопротивление. Как только капитан открыл бронированную дверь, он тут же получил дюжину автоматных пуль в живот. А ведь это была моя смерть. Не позови меня комполка к телефону, лежать бы мне сейчас в прусской земле. До сих пор виню себя в смерти этого парня. Ведь я был уже опытный, битый вояка. И как же это у меня не хватило ума проверить, прочесать этот только что отбитый у немцев кусок земли?..

Ну а дальше все было, как говорится, делом техники. Вызванный нами танк подошел к доту, встал в нескольких метрах от него и в упор ударил несколько раз из пушки по амбразуре. С нами было несколько человек разведчиков того артиллерийского дивизиона. Эти ребята забрались на колпак и стали бросать в амбразуру дымовые шашки. Через несколько минут открылась дверь, и немцы в противогазах, с поднятыми руками начали выскакивать оттуда. А по краям траншеи с обеих сторон стояли ребята-артиллеристы и прикладами и штыками кромсали всех подряд. Я не счел нужным вмешиваться…

Доты второй линии оказали слабое сопротивление, и мы взяли их с малыми потерями. Таким образом, еще утром мы сидели в окопах на территории Литвы, а во второй половине дня, двумя ударами прорвав эшелонированную оборону противника, уже вышли на оперативный простор на территории Германии. Удивительно, что у немцев или вообще не оказалось противотанковых средств, или они были неэффективны против наших Т-34. Во всяком случае, ни один приданный нам танк не был серьезно поврежден.

Ну, а мы за этот успех заплатили высокую цену. Потери убитыми и ранеными в ротах составляли от половины до двух третей личного состава. Но видели бы вы, как смело и неудержимо шли в атаку эти, по сути дела, совсем еще мальчишки! По ним били из орудий, их косили в упор из пулеметов, а они шли и брали эти чертовы железобетонные колпаки и, часто ценою своей жизни, заставляли их навеки замолкать. Мысленно всем им, и тем, кто остался лежать там, на чужой земле, и тем, кто чудом выжил, низко кланяюсь в ноги…

Справа от нашего полка действовал полк Марфенкова. Так же двумя ударами они заняли сначала литовский городок Наумистис, а потом немецкий городок Ширвиндт. Слева полк подполковника Морозова, так же как и мы, при поддержке танков и также с огромными потерями, преодолел две линии дотов.

[…]

А на следующий день погиб мой заместитель по строевой части капитан Алмазов. Был уже вечер, и батальон, вымотанный до предела, остановился около небольшой высотки. Роты залегли, окопались. Перед нами лежало небольшое местечко из нескольких каменных домов, откуда утром нам предстояло выбивать немцев. Алмазов, человек уже в возрасте, от усталости еле стоял на ногах и поэтому попросил у меня разрешения пойти отдохнуть в сарае с черепичной крышей, который находился в нашем ближайшем тылу.

Я только хотел сказать ему, что это опасно, так как немцы часто бьют из артиллерии или минометов по всем строениям, которые находятся рядом с передовой, как в этот момент мне позвонил командир полка. Я взял трубку и сделал Алмазову знак, чтобы он меня подождал. Видимо, он неправильно понял мой жест, потому что сразу повернулся и пошел по ходу сообщения к этому сараю. Должно быть, немецкий наблюдатель заметил, что в сарай зашел офицер с солдатом. Я еще говорил по телефону, как послышалcя шелест летящих мин. Всего две мины ударили в черепичную крышу сарая. Когда мина ударяет в крышу, то ее осколки летят веером вниз, поражая все на своем пути. Алмазов и парнишка-связной были буквально изрешечены этими осколками. Помню, Леша Рудой, начальник штаба батальона, который к тому времени крепко сдружился с Алмазовым, не стесняясь, горько плакал по погибшему другу. В вещах Алмазова мы нашли не отправленное жене письмо. А в нем он, как бы предчувствуя свою гибель, прощался и с ней, и с сыном. Да, не обмануло его предчувствие. Вот так, уже не в первый раз, кто-то или что-то мешает мне сделать простое телодвижение, чтобы отвести смерть от человека…


Утром следующего дня, когда подтянулась артиллерия, после мощного артналета, мы выбили немцев из этого местечка, но при этом неожиданно понесли большие потери. Дело в том, что в каменных и железобетонных подвалах этих домов находились пулеметные гнезда. Через слуховые окна, которые больше напоминали бойницы, немцы, подпустив атакующие роты на близкое расстояние, открыли поражающий кинжальный огонь. Дома уже были разрушены нашей артиллерией, а огневые точки в подвалах остались невредимы. Конечно, это были не доты, и при прямом попадании снаряда фундамент дома разрушался. Поредевшие роты залегли. Я опять вызвал огонь артиллерии по развалинам этих домов, и где-то через полчаса все было закончено. Во время этого боя шальной пулей был легко ранен мой ординарец, молодой парнишка…

Мы продолжали двигаться вперед. Немцы отходили на новый рубеж обороны, яростно огрызаясь. При малейшей возможности даже пытались контратаковать. Чтобы замедлить наше продвижение, они постоянно выставляли тыловые заставы, которые держались до последней возможности и, как правило, погибали все, но не отходили и в плен не сдавались. Понятное дело, они защищали свой дом, причем часто в прямом смысле этого слова. Но немец был уже не тот. Помню, среди убитых и пленных было очень много пожилых мужчин и совсем еще безусых юнцов. На каждый немецкий танк приходилось три, а то и пять наших танков. Не помню точные данные, но, по своим ощущениям, у нас было подавляющее преимущество в артиллерии, а авиация наша давно господствовала в воздухе. В общем, Германия явно выдыхалась. Но главное, что мы давно уже были не те, что в сорок первом и сорок втором. Что и говорить, хорошие у нас были учителя. Как правило, немцы нас уже не били, когда силы были равны, чаще мы их били. Ну а если брать во внимание, что теперь у нас практически всегда было преимущество и оно постоянно наращивалось, то становилось понятно, что окончательная победа — это дело не такого уж долгого времени. Однако большинство из нас, кто тогда находился в боевых порядках, не дожили до этого дня.

[…]

…И вот смотрим, едет сам командующий нашим фронтом генерал армии Черняховский. Приняв доклад нашего командира полка Кима, поздоровался с солдатами, и тут ему показалось, что мы, офицеры, как-то неловко стоим по стойке «смирно». Он показал нам, как это надо делать, но выражение лица у него при этом было довольно простодушным, не сказать ироничным. Задав нам несколько общих, обычных вопросов, он сел в свой «Виллис» и поехал дальше. Вот такая у меня была короткая, первая и последняя встреча с этим славным человеком. Где-то через месяц он погиб.

По всем признакам новое наступление должно было начаться если не со дня на день, то через неделю-другую точно. Участились разведки боем, а также вылазки разведчиков за языком. Вещмешки солдат были набиты патронами и гранатами, мин в минометной роте было столько, что не знали, где их хранить. На батареях приданных нам артдивизионов никогда ранее я не видывал такого количества ящиков со снарядами. Ударные роты постоянно пополнялись людьми, а на передовую были доставлены канистры с водкой.

Со всеми батальонами были проведены не просто учения, а военно-учебные сборы, которые, как я уже говорил, длились более десяти дней. И хотя вот уже два месяца мы с немцами обменивались лишь короткими артиллерийскими ударами, редкими вылазками да снайперским огнем, мы уже кожей ощущали, что вот-вот «доберемся до картечи». Мы были уверены, что еще до нового года опять пойдем вперед.

Немцы, конечно, тоже не теряли время даром. Еще со времен Первой мировой войны на территории Восточной Пруссии сохранилось большое количество оборонительных сооружений, которые могли быть эффективно использованы для отражения нашего наступления. Мало того, сооружались все новые и новые укрепрайоны и линии обороны, каждый дом, каждая высотка превращались в крепость с немецким педантизмом и тщательностью. Да что там говорить, при одном взгляде на карту было понятно, что вся Восточная Пруссия представляет собой огромную, страшную крепость. И чтобы взять эту крепость, придется заплатить многими и многими тысячами жизней. А брать ее и класть свою жизнь предстояло нам.

Рвались ли мы в бой? Не хотел бы давать однозначный ответ на этот вопрос. Наверное, «рвались» — это не совсем то слово. Да, каждый из нас делал то, что он должен был делать. Мы готовы были до конца исполнить долг и, если потребуется, сложить свои головы. Говорю это без всякого пафоса, просто констатирую факт. Но в свои двадцать-двадцать с небольшим лет, пройдя ад тяжелейших боев, получив ранения, мы уже слишком хорошо понимали, что нас там ждет, и поэтому мы не торопили время. Каждый прожитый день воспринимался как дар Божий, и поэтому, когда в очередной раз понимали, что и сегодня в бой не пойдем, думаю, каждый из нас испытывал чувство облегчения. Надеюсь, вы понимаете, это не была трусость, это была просто жажда жизни перед лицом неотвратимой смерти. Так думал и чувствовал я, так думали и чувствовали мои боевые товарищи. Эти мысли и чувства мы редко облекали в слова, но этого и не требовалось, все хорошо было понятно и без слов.

[…]

Время шло, а мы все стояли на месте, зарывшись по горло в землю. Нам казалось, все готово к броску, к решающему удару. К тому же, несмотря на начало зимы (а зима в тех местах гнилая, с постоянными туманами), часто выдавались погожие, ясные деньки, очень благоприятные для действия авиации, но все как будто замерло. Наше высшее руководство и военачальники из каких-то одним им ведомых соображений не начинали наступление.


И вот наступил новый, 1945 год. Ровно в двенадцать часов по московскому времени вся линия фронта озарилась залпами праздничного салюта. Били «Катюши», била артиллерия, били танки из своих орудий, строчили пулеметы трассирующими пулями, стреляли солдаты из своих винтовок и автоматов, офицеры вытащили свои ТТ и ракетницы и тоже стреляли. В течение нескольких минут не стихала эта праздничная канонада, больше похожая на полноценную артподготовку, чем на новогодний салют. Потом все стихло. Мы ожидали, что немцы, час спустя, когда по их времени наступит Новый год, ответят нам тем же, и поэтому предприняли максимальные меры предосторожности. Но ничего подобного не произошло. Так, кое-где постреляли пушки, раздались пулеметные очереди, и тут же все смолкло. Во всяком случае, на позиции нашего батальона не упал ни один снаряд. Видно, немцам было не до жиру, не могли они уже себе позволить такого куража.

Сразу после Нового года полк, да и всю дивизию сняли с передовой и отвели в тыл. Там опять были проведены учения, и потом дня два нам дали отдохнуть. Затем нас передислоцировали километров на десять влево по линии фронта в район городков Шаарен и Штеменкей. Возобновились тактические учения комсостава в штабе дивизии. Особое внимание здесь уделяли тщательному изучению местности, по которой придется вести наступление.

Пролетело еще несколько дней, и вот 12 января, в обстановке строжайшей секретности, мы узнаем, что на завтра назначено наступление. Командир полка Ким провел с нами совещание и командирскую разведку, где поставил перед каждым батальоном задачи, затем зачитал приказ, и стало окончательно ясно, что день завтрашний будет совершенно не похож на предыдущие дни. Согласно приказу завтра до полудня мы должны будем прорвать четыре линии немецких траншей, взять опорные пункты, в том числе главный опорный пункт противника Грибен, и, выйдя на оперативный простор, продвинуться в общей сложности на 8 километров.

Я провел совещание и командирскую разведку со своими заместителями и командирами рот, дважды прошелся по переднему краю нашей обороны, точнее, теперь уже нашей полосы наступления, поговорил с солдатами и пошел в свою землянку.

Мой новый ординарец уже приготовил мне шикарную по фронтовым понятиям постель, но ложиться не хотелось, так как уверен был, что все равно не усну. Затем все же прилег и, видимо, тут же провалился в глубокий сон. Проснулся сам часа через полтора и помню, что чувствовал себя очень бодро, а следовательно, даже как-то оптимистично. Но оптимизма убавилось, когда вышел из землянки. Хотя еще стояла непроглядная темень, но ощущение всепроникающей холодной сырости подсказывало, что погода резко испортилась, все кругом окутано густым туманом, и атаковать противника придется, по сути дела, вслепую. Еще раз прошел по передней траншее — все были на местах в полной готовности.

Как только рассвело, мои опасения более чем подтвердились. Туман стоял такой, что в 50 метрах ничего не было видно. Впрочем, горевать по этому поводу долго не пришлось. Всю ночь немцы вели вялый артиллерийский огонь по нашим позициям, и вдруг их артиллерия на минуту замолчала, а потом ударила залпами. Через какие-то секунды над нашими головами послышался характерный храп и вой снарядов. Сначала они рванули по ближайшим тылам, а потом начали долбить и нас. Это был не просто артналет, а довольно мощная и продолжительная артиллерийская контрподготовка. Как ни секретничали мы с датой начала нашего наступления, но, видимо, немецкая разведка сработала хорошо, и они решили упредить наш удар. Таким образом, эффект внезапности был использован немцами, а не нами. Впрочем, наша артиллерия тут же повела ответный огонь, и, судя по всему, большая часть немецкой артиллерии была вскоре так или иначе подавлена.

Батальон понес ощутимые потери — человек восемь-десять погибших и десятка полтора раненых. Ранило моего славного Каргина, командира минометной роты. Осколком ему оторвало кисть руки. Надюша Кузенина сама его перевязала, сделала из его культи аккуратную «куколку». Прежде чем отправиться в санроту, он зашел к нам на командный пункт проститься. «Вот так, ребята, расстаемся мы с вами,— сказал он.— Вот подлечусь маленько и поеду в свой колхоз, буду пахать землю на бабах. А вы тут без меня не балуйте, чтоб все живыми вернулись». За пару дней до этого нам выдали наше денежное довольствие, и мы все скинулись ему по довольно приличной сумме (впрочем, деньги эти имели очень небольшую цену), а я еще из личных запасов выдал ему восьмисотграммовую флягу водки (самая надежная «валюта» на Руси во все времена). Каргин был растроган до слез, обнял нас всех по очереди и, шмыгая носом, побрел по ходу сообщения в тыл.

Буквально через какие-то минуты после ухода Каргина началась, с запозданием, наша артподготовка. Такого жуткого шквала огня мне еще не приходилось видеть. В густом тумане от взрывов возникла живая, огненно-багровая стена. Стоял сплошной невообразимый вой и рев, который так давил на перепонки и на мозг, что, казалось, еще чуть-чуть, и голова расколется на части. И это продолжалось ровно два часа. Затем рванули наши «Катюши», что и было сигналом к атаке. Роты пошли вперед. Первую линию немецких траншей роты заняли одним броском и почти без потерь, но только мы высунулись, чтобы идти дальше, немцы встретили нас таким плотным огнем, что о дальнейшем продвижении не могло быть и речи. Было совершенно очевидно, что немцы задолго до нашей артподготовки вывели солдат и огневые средства во вторую и третью линии и теперь точно бьют по хорошо пристрелянным квадратам.

Была дана команда атаку прекратить. Когда наступило относительное затишье, мне вдруг стало известно, что в моей четвертой роте фактически нет командира. Старшего лейтенанта, командовавшего ротой накануне, ранило во время немецкой контрартподготовки, а командир первого взвода, тот самый «патриот» нашего батальона, москвич лейтенант Федоров, который должен был автоматически принять роту, куда-то исчез. Его не было ни среди убитых, ни среди раненых. Но у меня даже мысли не возникало, что он мог самовольно оставить батальон, дезертировать, как говорится, не такой это был человек. Впрочем, его поисками заниматься было некогда, слишком много навалилось других забот. И вдруг примерно через полчаса он является. Было видно, что человек в жутком похмелье, глаза больные, движения какие-то неуверенные.

Оказалось, накануне ночью, явно переоценив свои силы, «выкушал» непомерное количество водки, и, когда началось наступление, он все еще был мертвецки пьян. Уверен, что, если бы в этой обстановке я его расстрелял на месте, мне бы ничего не было. А уж отстранить от должности и отдать под суд — это я был просто обязан сделать. И он абсолютно был готов и к первому, и ко второму варианту. Но я его просто выматерил самыми грязными словами и сказал: «Пошел вон! Смотреть на тебя тошно». Но надо сказать, это был очень совестливый человек. Именно эти слова подействовали на него убийственно. Он аж посерел от такого унижения. Тут же повернулся и побежал в свою роту. В этот момент немцы, судя по всему, решили предпринять контратаку. Сначала был довольно мощный артналет, а потом где-то в тумане раздался рев танковых моторов. Бойцы, естественно, занервничали, ротные и взводные командиры забегали, успокаивая солдат и готовясь к отражению танковой контратаки. Я со своим командным пунктом был недалеко от расположения четвертой роты, и мне было видно, как Федоров, перебегая от одного солдата к другому, кричит им: мол, держитесь, ребята, не робей, отобьемся. Чтобы быстрее перебежать на правый фланг, он выскочил из окопа и помчался по открытому месту. Тут же резанула пулеметная очередь, и парень рухнул замертво.

В это время командир артдивизиона, бывший при мне, дал по радио команду своим артиллеристам, и те открыли по предполагаемым квадратам скопления танков беглый заградительный огонь. Когда канонада стихла, танков мы больше не слышали.

Убитого лейтенанта Федорова бойцы втащили в траншею. Прибежала Надя Кузенина, упала ему на грудь, плачет. «Вот,— говорит,— третьего своего любимого человека хоронить буду. Это, наверное, я приношу им смерть. Те хоть в родной земле лежат, а этого придется здесь, на неметчине, хоронить». И чем тут ее утешишь и успокоишь? Единственное, что я мог для нее сделать, это, нарушая строгие параграфы устава, разрешить ей взять подводу и отвезти тело Федорова за 20 километров отсюда, чтобы похоронить его в Литве, на нашей земле. В том, что она наша, ни у кого никаких сомнений не возникало. Кто-ж тогда мог подумать, что Восточная Пруссия скоро превратится в Калининградскую область, а Литва через сорок пять лет станет независимым и не очень дружественным нам государством?

Гибель Федорова оставила в моей душе горький след. Не то чтобы я считал себя виновником его смерти, нет, на все, как говорится, воля Божья, но те тяжелые слова, что я ему тогда сказал, были, по сути дела, последними, которые он услышал в этой жизни. Надеюсь, он простил меня.


Вскоре из штаба полка пришел связной и принес приказ ждать повторной артподготовки, после чего опять будет дан сигнал к атаке. По радио же в этот момент была дана команда сидеть и ждать дальнейших распоряжений.

Спустя часа три после неудачной атаки опять загрохотала наша артиллерия. Но стоял такой туман, что наблюдателям очень трудно было корректировать артиллерийский огонь, и, видимо, поэтому задачу пытались решить за счет увеличения плотности и интенсивности огня и снарядов явно не жалели. Авиация же в тот день не работала. Да, мне кажется, трудно было найти более неудачное время для начала наступления.

Повторная артподготовка продолжалась чуть больше часа, и вот опять дан сигнал к атаке. Усиленная рота танков и несколько самоходок пошли вперед, а за ними двинулась наша многострадальная матушка-пехота. Но поскольку основу немецких оборонительных сооружений составляли железобетонные доты, которые были малоуязвимы даже при прямом попадании снарядов, особенно малого и среднего калибра, то плотность встречного огня оставалась очень высокой. Мы сразу же стали нести ощутимые потери. И если при прорыве обороны на границе Пруссии наши танки довольно безнаказанно подходили к этим дотам и в упор из пушек били по амбразурам, то здесь у немцев оказалось достаточно противотанковых средств, и уже вскоре было видно, как тут и там горят наши Т-34. К тому же видимость часто не превышала 50 метров, и танки действовали вслепую, на ощупь.

Не то что километры, каждые 10 метров продвижения вперед давались нам немалой кровью. На каждой небольшой высотке, на каждой кочке была оборудована огневая точка. Из каждого подвала, из каждой развалины велся огонь. Причем бились немцы яростно и до конца, и я не помню, чтобы в эти дни кто-то из них сдавался в плен. Только к концу дня, ценой немалых потерь, мы прошли четыре линии немецких траншей и взяли намеченные опорные пункты. Вперед мы продвинулись не более чем на три километра. Боевые задачи дня не были выполнены и на 30 процентов.

Ночь была нервная. Обычно ночью немцы избегали каких-либо активных действий. А тут, в буквальном смысле у себя дома, они дрались дерзко и отчаянно и в течение ночи дважды нас контратаковали. Причем один раз даже ввалились в наши окопы на небольшом участке, и дело дошло до штыков и саперных лопаток. Никто из них не ушел живым, но и в плен никого не взяли.

А на следующий день, 14 января, у меня в батальоне случился позорный драп. Не скажу, что мне стоило большого труда остановить его, но момент был очень неприятный, не сказать критический. Утром немцы, проведя массированную артподготовку, предприняли яростную контратаку. Впереди шли танки, за ними пехота. И вот командир одной из моих рот начал истеричным голосом что-то кричать мне по телефону, потом то ли он бросил трубку, то ли связь прервалась, но было ясно, что там творится неладное. Я послал было в эту роту связного, но тут же решил, что пойду сам и разберусь на месте.
И только я вышел из командного пункта, вижу, этот командир роты без шапки, расстегнутая шинель развевается на ветру, бежит с переднего края, а за ним вся его рота. Незадолго до этого на мой командный пункт для координации действий пришел майор, заместитель командира полка по строевой части. Смотрю, он стоит, весь напряжен, смотрит не на меня, а чуть в сторону, молчит, но явно готов действовать, если я не смогу переломить ситуацию. Я выхватываю пистолет и бегу навстречу. На бегу стреляю в воздух, кричу: «Стоять! Назад! Застрелю!» Но чувствую, этот ротный меня не слышит, бежит, охваченный паникой, лицо обезумело от ужаса. Я остановился и с расстояния метров тридцати-сорока выстрелил в него, как сейчас помню, четыре раза подряд. После четвертого выстрела он упал. Ну, думаю, убил! Солдаты остановились как вкопанные. Подбегаю, а он вскакивает, таращит на меня глаза и кричит: «Танки там, танки!»

Я разворачиваюсь и правой рукой с зажатым в ней пистолетом с силой бью его по лицу. Он падает, тут же опять встает. Я ору: «Назад! По местам!» Он поворачивается и бегом назад. Причем, смотрю, у солдат на физиономиях такая глумливая ухмылка — надо же, комбат их командира роты лупцует. И что интересно, у них никакой паники, видно, решили с командиром пробежаться просто так, за компанию. Судя по всему, у парня сдали нервы, и он потерял контроль над собой. Слава тебе Господи, что я не убил его! А ведь я намерен был это сделать. Вообще-то это был умный, интеллигентный парень лет двадцати семи, до войны работал где-то учителем. Через несколько часов он позвонил мне, доложил, что его ранило, и попросил разрешения покинуть роту и уйти в медсанбат. Будучи раненным, он не обязан был докладывать мне об этом, а тем более просить разрешения уйти. Думаю, он хотел напомнить о себе, как-то оправдаться и таким вот образом принести свои извинения.

Ну а положение действительно было серьезным. По меньшей мере трижды немцы нас контратаковали, и всякий раз мы их заставляли откатываться назад. После третей отбитой контратаки была дана команда преследовать отступающего противника. Вперед пошли танки, за ними — то, что оставалось от батальонов нашего полка. Отступая, немцы не успевали закрепиться, и, что называется, на их плечах мы вошли в городок Грибен, который, судя по всему, являлся важным опорным пунктом противника на этом направлении.

Этот день, как и предыдущий, как и последующих три, был на редкость тяжелым. Немцы держались за каждый дот, за каждый дом, за каждую складку местности. Но не думайте, что после прорыва первых эшелонов обороны противника мы вышли на оперативный простор. Такого понятия, как «оперативный простор», в Восточной Пруссии, наверное, не существовало. Сплошные линии обороны тянулись вглубь на многие десятки километров. Большие дополнительные трудности создавал сложный рельеф местности с его многочисленными озерами, болотами, реками, крупными лесными массивами. Кровь русских солдат текла рекой.


К 17 января в батальонах полка оставалось всего лишь по одной истрепанной роте. И это был последний день моего пребывания на фронте. С утра опять шел тяжелый бой, с большими для нас потерями. И вот очередная линия обороны немцев прорвана, задача выполнена, готовимся продвигаться дальше. Комполка Ким показал мне на карте небольшое местечко, состоявшее из нескольких домиков, где я должен был разместить свой командный пункт. Он уверил меня, что немцев там нет, только что оттуда пришла разведка. Идти надо было метров пятьсот. Помню, что со мной был командир артдивизиона, его радисты и разведчики, мои связисты и ординарец. Мне кажется, я еще кого-то забыл, но сейчас не могу вспомнить.

Мы шли перелеском. Среди низкорослых деревьев то тут, то там стояли высокие, развесистые сосны. И вот когда нам оставалось пройти метров сто, из этого местечка ударило немецкое орудие. Снаряд попал в верхушку сосны, под которой мы как раз проходили, и в нас полетел град осколков. Поскольку мы шли довольно тесной группой, то поразило почти всех. Если я и потерял сознание, то ненадолго, потому что, когда я пришел в себя, еще не развеялся дым от взрыва и в воздухе стоял запах тола. Вокруг лежали сопровождавшие меня люди, все были убиты наповал. Нарастала боль в спине, а главное, я не мог шевелить нижней частью туловища и не чувствовал ног. Приподняв голову, я увидел, что ноги вроде бы на месте, но из правой течет кровь. Я понял, что совершенно обездвижен, и если в ближайшее время не придет помощь, то я просто истеку кровью.

В этот момент сбоку от меня кто-то завозился, закряхтел. Оказалось, молодой солдатик, один из радистов-артиллеристов. У него было легкое ранение, но он мог без особого труда передвигаться. Осмотрев всех, он сказал, что уцелели только мы двое, остальные все убиты. Парень, как мог, перевязал мне раны и попробовал нести меня на себе. Но в полушубке и в обмундировании я тогда весил килограммов восемьдесят-девяносто, и вскоре стало ясно, что ему такую ношу не осилить. К тому же у парня, видимо, прошел первый шок, и он начал чувствовать сильную боль от раны. Я ему сказал, чтобы он оставил меня и бежал в батальон за людьми. Признаюсь, грешен, ибо я подумал тогда, что он, будучи сам ранен, забудет про меня и уйдет прямым ходом в медсанбат. Я ему так и сказал: «Смотри, солдат, бросишь меня здесь — помирать буду и тебя проклинать». Но он спокойно так ответил мне: «Нет, товарищ капитан, не брошу, все сделаю как надо». И действительно, минут через двадцать на санитарной подводе приехала сама Надя Кузенина в сопровождении двух санитаров. Подбежала ко мне, обняла, плачет. Перевязала меня еще раз и повезла прямо в полковую санроту. Ким, узнав о моем ранении, встретил нас, подошел, прижался лбом к моей щеке: «Прости,— говорит,— не уберег я тебя».

Ну а дальше медсанбат, потом ближайший полевой госпиталь. Там мне сказали, что осколок ударил мне плашмя по позвоночнику, позвонки сильно не повредил, но ушиб нерв, почему меня и парализовало и обездвижило ниже пояса. Будущее мое было туманно, ибо никто не давал гарантии, что я когда-нибудь стану ходить. Требовалась операция, которую сделать могли только в Иркутске. Туда меня и направили. Был еще какой-то промежуточный госпиталь, куда меня доставили на самолете У-2. Запихали меня в гондолу, подвешенную под левое крыло, под правое поместили еще одного такого бедолагу, еще одного подстреленного посадили во вторую кабину, и мы взлетели. Кто-б мог подумать, что вот таким будет мой последний полет на У-2.

[…]


Как это ни странно, наверное, для кого-то звучит, но тяжелое ранение в большой степени избавило меня от того шока и депрессии, которые испытывали почти все фронтовики, когда закончилась война и вдруг началась мирная жизнь. Многие не выдерживали такой резкой перемены в своей жизни, такого контраста, у них стали появляться нервно-психические заболевания, уныние, спасение от которого они пытались найти в вине. Характерна в этом плане судьба Юры Кузнецова, с которым я познакомился и крепко подружился уже после войны. Всю войну, практически от начала до конца, он провоевал в должности сначала командира стрелкового взвода, а потом командира взвода разведки. Бывал в таких переделках, откуда и один из ста живым не уходит. Однако за всю войну ни разу не был серьезно ранен и в госпиталях не лежал. Случай, должен сказать, совершенно уникальный, и другого такого примера лично я не знаю. Но, демобилизовавшись, он просто нигде не находил себе места. Все ему казалось каким-то странным, неестественным, ненатуральным, что ли. В этой послевоенной неустроенности надо было как-то устраивать жизнь и самому принимать ответственные решения. Юра оказался просто неспособным к этому и начал тяжело пить. Чтобы вернуться к привычному образу жизни и не стать алкашом, не сойти с ума, решил опять пойти в армию. Но армия мирного времени — это прямая противоположность армии времени военного (кто служил, понимает, о чем я говорю). И там, судя по всему, проблемы Юры только усугубились. Можно догадываться, чем бы он там кончил, не произойди с ним трагический случай, который и поставил на всем точку. Со своими сослуживцами, будучи в изрядном подпитии, ехали они куда-то в открытом американском джипе и, как говорили, на ровном месте вдруг перевернулись. Юра бросился спасать потерявшего сознание солдатика- водителя и смог его вытащить из горящей машины, но тут взорвался бензобак, и Юра сгорел заживо. Как это, может быть, ни ужасно звучит, но лучшего конца он и сам для себя не мог бы придумать. Ведь он, как говорится, «положил живот за други своя».

Ну а все мои мысли, все мои душевные и физические силы были направлены на преодоление моей телесной немощи, и это в большой степени помогло мне справиться с так называемым послевоенным синдромом. В июле меня выписали из госпиталя, и я даже был признан ограниченно годным к военной службе. А затем началась мирная жизнь. Я приехал домой, и вот впервые за шесть лет мы всей семьей сидим за одним столом: наши милые, сильно постаревшие, измученные переживаниями папа с мамусей и мы с Шурой, битые, стреляные, истерзанные войной, но живые. Всю войну мамуся простояла на коленях перед иконой и вымолила-таки нас у Господа. Что это так — я в этом не сомневаюсь. Кто был «там», не верит ни в везение, ни в счастливый случай, ни в теорию вероятности.

С тех далеких дней прошло долгих 60 лет. Далеко не все в жизни было гладко, да все гладко и не бывает. Главное, что Валечка стала моей женой, у нас родились двое сыновей, была хорошая семья, хороший дом. Почти 30 лет я проработал начальником конструкторского бюро, где проектировали оснастку для различной обработки и изготовления деталей в дизельном производстве Рыбинского моторостроительного завода, и там меня окружали очень хорошие люди. Самой горькой потерей в моей жизни стала смерть моей Валечки в 1994 году.

Но жизнь продолжается, и главная составляющая моей жизни — это дети, внуки, а теперь уже и правнуки. Когда мы, все четыре поколения, собираемся за одним столом и у нас каждый раз возникает общий, теплый, доверительный разговор, то, мне кажется, это признак того, что жизнь, слава богу, удалась. Но она не может длиться бесконечно, и скоро мне нужно будет уходить. Так оно и должно быть, иначе бы мы не ценили так каждый отпущенный нам день. А жизнь прекрасна! Это я вам говорю, капитан Шелков, командир второго батальона 852-го стрелкового полка 277-й стрелковой дивизии, ваш отец, дед и прадед.

Источник: М. Н. Шелков «Записки командира стрелкового батальона. От Ржева до Восточной Пруссии. 1942 — 1945»

 
Оцените этот материал:
(87 голосов, среднее 4.82 из 5)